«Для кого ты её родила, Марина? Для кого?» — Юлия резко подалась вперёд, заставляя подругу наконец услышать правду

Безответственно и жестоко, но невероятно человеческо.

Она и правда не знала, где проходит эта черта — между болезнью и опасностью. Валентина Николаевна тяжело сглотнула и, будто оправдываясь не перед Ольгой, а перед самой собой, произнесла:

— Она больна. Просто больна… Она многого не понимает. Таблетки я ей даю, как врач сказал, не пропускаю. Что ещё я могу?

— Что ещё? — Ольга резко вскинула голову, и в её голосе прорвалось всё то раздражение, которое копилось не день и не месяц. — Вы можете оформить её в специализированное учреждение. Написать заявление. Там за ней будут смотреть специалисты, там медики, режим, уход, всё необходимое. Почему вы этого не делаете? Зачем держите её здесь, где она изводит весь двор и сама мучается? Вы правда считаете, что ей тут хорошо? Что она счастлива?

Валентина Николаевна перевела взгляд на Полину. Та сидела в углу, поджав ноги, и мерно качалась взад-вперёд, словно пыталась убаюкать саму себя. Старуха смотрела на девочку — на свою внучку, на ребёнка покойной Марины, на последнее живое, что осталось у неё от дочери, — и почувствовала, как внутри всё болезненно сжалось.

Отдать Полину? Подписать бумаги? Передать чужим людям? Для Валентины Николаевны это звучало почти как предательство. Предательство Марины, её памяти, её последней надежды. Признать, что дочь ошиблась, что зря решилась рожать, что вся эта тяжёлая, искалеченная жизнь была напрасной, — она не могла.

И тогда старуха сказала единственное, что обычно говорят люди, когда больше не находят слов:

— Господь дал, Господь и заберёт. Не нам судить.

— Господь? — Ольга криво усмехнулась, но в этой усмешке не было веселья. — Валентина Николаевна, Господь вам ещё и разум дал, чтобы вы им пользовались. Или вы думаете, ему угодно, чтобы девочка так страдала? Чтобы она выла на весь двор? Чтобы её все боялись и обходили стороной? Это не Бог так решил. Это ваша дочь решила. Она захотела родить, хотя понимала, чем всё может закончиться. А теперь расплачиваетесь вы, расплачивается сама Полина, расплачиваемся все вокруг. Она ведь не просила, чтобы её приводили в этот мир. Она просто существует, как умеет. И мучается, потому что её мать тогда думала прежде всего о себе.

— Не смей так говорить о моей Марине, — вдруг твёрдо сказала Валентина Николаевна.

В её голосе впервые за долгое время прозвучала сила — сухая, ломкая, но настоящая.

— Ты не знаешь, через что она прошла. Не знаешь, как она страдала. Сколько ночей плакала, когда поняла, что умирает и оставляет Полину одну. Ты ничего не знаешь, Ольга. Стоишь тут и кричишь, потому что тебе мешают её крики. А ты попробуй прожить такую жизнь. Хоть один день попробуй. А потом приходи и рассуждай.

— Да зачем мне пробовать? — Ольга шагнула ближе, лицо её вспыхнуло от злости. — Тут и без этого всё ясно. Зачем рожать, если врачи предупреждают, что ребёнок будет тяжело болен? Зачем рожать, если сама еле держишься и знаешь, что можешь не выжить? Это не любовь, Валентина Николаевна. Это эгоизм. Самый обычный, голый эгоизм. Ей хотелось, чтобы её называли мамой. А о ребёнке она подумала? Нет. Потому что если бы думала — не обрекла бы её на такое. И вы это знаете. Лучше меня знаете. Вы же каждый день с этим живёте: с её криками, с её страхами, с постоянным ожиданием, что она натворит беды. А всё равно повторяете: «Господь дал». Не Господь. Это Марина так решила. Вот и вся правда.

Валентина Николаевна заплакала.

Не громко, не навзрыд — так плачут очень старые люди, у которых уже не осталось сил даже на рыдания. Она ссутулилась, прижала ладони к груди, а слёзы медленно покатились по глубоким морщинам.

Полина заметила это не сразу. Потом вдруг подняла голову, замерла, будто прислушалась, встала и неловко подошла к бабушке. Она обняла её за плечи, прижалась щекой к седым волосам и стала гладить по голове.

— Баба… баба, не плачь… Я хорошая, баба… я не буду… не плачь, баба…

От этой сцены Ольга осеклась. Слова застряли у неё в горле.

Она смотрела на девочку, которая не умела связно говорить, плохо понимала чужую речь, пугала соседей и сама жила в каком-то своём тёмном, рваном мире. И вдруг увидела: Полина умеет любить. По-своему, неловко, без правильных слов, но умеет. Она жалела бабушку. Она тянулась к ней, как могла.

— Ладно, — тихо сказала Ольга, уже без прежней резкости. — Ладно, Валентина Николаевна. Простите. Я не должна была… так. Просто я больше не выдерживаю. Не могу каждый день это видеть, не могу слушать эти вопли. Я не знаю, как правильно, но молчать больше не стану. Буду писать заявления, жалобы, обращаться куда надо. Я всё равно добьюсь, чтобы с этим что-то сделали. Потому что так жить нельзя. Ни ей, ни вам, ни нам. Это не жизнь, а пытка.

Она развернулась, вышла в коридор и прикрыла за собой дверь.

Валентина Николаевна опустилась на табурет. Полина устроилась рядом прямо на полу, положила голову ей на колени и затихла. Так они просидели долго, почти не двигаясь, пока за окном не стало синеть и двор не начал тонуть в вечерних сумерках.

Старуха думала о словах Ольги. О том, что в них была правда. Горькая, жестокая, но правда. Она и сама давно это понимала, только боялась произнести вслух. Марина была доброй девочкой, мягкой, упрямой, доверчивой. Но, возможно, поступила безрассудно. Если бы тогда она послушала врачей, если бы решилась прервать беременность, не было бы ни этого вечного страха, ни криков, ни бессонных ночей.

Но потом Валентина Николаевна посмотрела на Полину, лежащую у неё на коленях, на растрёпанные волосы, на тонкую шею, на доверчиво прижатую щёку, и внутри снова всё перевернулось. Если бы Полины не было, не было бы и этого тепла. Не было бы запаха детских волос, тяжести головы на коленях, ощущения, что ты всё ещё кому-то нужна. Что ты не совсем одна в этом мире.

И старуха поняла: ответа у неё нет. Она не знала, что было бы правильнее.

Ольга же не оставила эту историю. Уже на следующий день она пришла в школу, где работала, и во время перерыва отыскала завуча. У той, как говорили, была знакомая в службе по делам детей, и Ольга решила ухватиться хотя бы за эту возможность.

Завуч выслушала её до конца, устало покачала головой и вздохнула:

— Ольга, я понимаю, правда. Но ты тоже пойми: таких детей, как эта девочка, очень много. И если бабушка официально опекун и не хочет её отдавать, всё не так просто. Пока ребёнок не признан прямой угрозой, без согласия семьи её никто не заберёт. Ты же не можешь просто прийти и силой отнять внучку у старой женщины. Это незаконно.

— А то, что ребёнок мучается, — законно? — Ольга не выдержала и повысила голос; в школьной столовой её слова резко ударились о кафельные стены.