«Для кого ты её родила, Марина? Для кого?» — Юлия резко подалась вперёд, заставляя подругу наконец услышать правду

Безответственно и жестоко, но невероятно человеческо.

— Она ведь ревёт так, что весь двор на ушах стоит. Детей пугает, роется в мусорных баках, потому что дома её, похоже, толком накормить не могут. И это нормально? Всем всё видно, все слышат, а в ответ одно и то же: «ничего не поделаешь».

— Ольга, тише, — завуч болезненно поморщилась и быстро посмотрела по сторонам: не прислушивается ли кто-нибудь из учителей или поварих. — Ты думаешь, мне всё равно? Нет. Я прекрасно понимаю, о чём ты говоришь. Но у меня нет права прийти к старой женщине и забрать у неё внучку. Таких полномочий у школы нет. Что, по-твоему, я должна сделать? Набрать службу по делам детей и заявить: «Заберите девочку, потому что соседка больше не выдерживает»? Меня там даже слушать не станут. И формально будут правы. Чтобы ребёнка изъяли из семьи, нужны серьёзные основания. Прямая опасность. Угроза жизни. А здесь… Здесь больной ребёнок с бабушкой. У нас ведь не забирают детей только за то, что они больны. Тем более у родного человека. Ты сама готова взять её к себе?

— Нет, — почти шёпотом ответила Ольга, и голос у неё предательски дрогнул. — Я не об этом. Я хочу, чтобы её определили туда, где ей место. В больницу, в интернат, куда угодно. Лишь бы она не бродила по двору каждый день. Я больше не могу на это смотреть и слушать.

Завуч пристально посмотрела на неё.

— А ты правда думаешь, что в интернате ей станет легче? Ольга, ты взрослая женщина, ты должна понимать: туда обычно попадают те, от кого отказались или кого не смогли оставить дома. И что там ждёт таких, как она? Их кормят, моют, укладывают спать. Следят, чтобы не умерли с голоду и не замёрзли. На этом всё. Никто не будет часами с ней разговаривать, никто не станет обнимать, успокаивать, учить жить среди людей. Их там не любят, Ольга. Их просто содержат. Ты именно такой судьбы хочешь для этой девочки?

Ольга опустила глаза.

— Я уже сама не понимаю, чего хочу, — сказала она глухо. — Я ночами просыпаюсь от страха. Думаю: а если она что-нибудь натворит? Если спички найдёт и подожжёт подъезд? Если бросится на кого-то из детей? Она ведь не осознаёт последствий. Сегодня воет под окнами, завтра может сделать что угодно.

Завуч устало выдохнула, потёрла переносицу и после паузы произнесла:

— Хорошо. Я попробую связаться с одной знакомой из службы по делам детей. Ничего тебе не обещаю, сразу говорю. Но, может, она подскажет, есть ли какой-то вариант. Может, можно оформить помощь социального работника, чтобы кто-то приходил к ним домой, контролировал ситуацию. Я не знаю. Но поговорить попробую. Только и ты должна кое-что принять. Эта девочка не виновата в том, что она такая. Она не выбирала себе такую жизнь и такую голову. Понимаешь?

— Понимаю, — ответила Ольга и смахнула слёзы тыльной стороной ладони. — Я всё это понимаю. Только от понимания мне не становится легче.

Через неделю завуч передала Ольге номер женщины из службы по делам детей. Её звали Ирина. Ольга долго смотрела на записанные цифры, потом всё-таки набрала.

Ирина выслушала её без раздражения, не перебивая. Потом сказала спокойным, почти официальным голосом:

— Да, эта семья нам известна. Бабушка — Валентина Николаевна. Мы уже предлагали ей помощь, но она отказалась. Она уверяет, что справляется сама, и категорически не хочет отдавать внучку в учреждение. Заставить её мы не можем. Пока у ребёнка есть опекун, пока её кормят, одевают, не избивают и не оставляют одну на улице на ночь, оснований для изъятия нет. Мы можем только наблюдать. Если появится реальная опасность — тогда вмешаемся. На данный момент девочка не признана опасной.

— А мне что делать? — Ольга сжала трубку так сильно, что побелели пальцы. — Каждый день слушать эти крики? Ждать, пока я сойду с ума? У меня сын во дворе гуляет, там другие дети. Я должна просто смириться?

На другом конце линии помолчали.

— Попробуйте поговорить с ней, — неожиданно сказала Ирина. — Не с бабушкой. С девочкой. Просто подойдите и скажите что-нибудь спокойное. Иногда, когда мы перестаём видеть в человеке только проблему, становится немного иначе. Я понимаю, звучит странно. Но всё же попробуйте.

Ольга завершила разговор и ещё долго сидела с телефоном в руке. Совет показался ей почти издевательским. Но наутро, выглянув в окно, она увидела Полину у старого тополя. Та стояла, раскачиваясь с пятки на носок, и протяжно, надрывно тянула свой привычный вой.

Ольга накинула куртку и вышла во двор.

Она подошла ближе, но впервые не стала ни ругаться, ни требовать замолчать. Просто остановилась рядом, выдержала неловкую паузу и тихо сказала:

— Привет.

Полина резко умолкла. Повернула к ней лицо и уставилась с таким удивлением, будто не узнала. Наверное, она привыкла, что эта соседка появляется только с криком, сердитым лицом и резкими словами. А теперь Ольга стояла рядом молча.

Молчала и Полина.

Так они простояли довольно долго: минуту, потом другую, потом третью. Двор жил своей обычной жизнью — хлопали двери подъезда, где-то стучали кастрюли, на лавочке переговаривались старушки. А возле тополя две женщины — одна взрослая, другая почти ребёнок и в то же время будто вне возраста — просто смотрели друг на друга.

Наконец Полина сказала:

— Ты не плохая.

Ольга вздрогнула. Она не ожидала услышать от неё связную фразу.

— Ты не плохая, — повторила Полина медленно, словно проверяла каждое слово. — Ты кричишь. Но ты не плохая. Я знаю.

Ольга сглотнула.

— А ты? — спросила она после паузы. — Ты плохая?

Полина покачала головой.

— Я тоже не плохая. Я хочу играть. Баба старая. Она спит. А я одна. Всё время одна.

В её глазах было столько голой, неприкрытой тоски, что Ольге стало страшно и тяжело одновременно. Но тепла, о котором она, может быть, должна была бы подумать, не возникло. Не пришло ни внезапного сострадания, ни желания обнять, ни готовности взять на себя хоть часть этой беды.

Пришла только тяжесть.

Тяжесть от понимания, что Полина никуда не исчезнет. Что она останется в этом дворе, будет ходить под окнами, выть, просить внимания, пугать детей, копаться в мусорных баках и смотреть такими глазами. И с этим ничего нельзя будет сделать.

От этой мысли Ольгу затошнило. Она резко развернулась и пошла к подъезду, не сказав больше ни слова.

После того разговора она к Полине больше не подходила. Иногда девочка замечала её у подъезда или возле магазина и смотрела долго, с немым вопросом, будто ждала продолжения той странной минуты под тополем. Но Ольга отворачивалась.

Она не была святой. Не была спасительницей. Она была обычной измученной женщиной, у которой и без того хватало бед: пьющий муж, сын, который рос злым и непослушным, вечная нехватка сил, денег и терпения. Чужой больной ребёнок не становился её ответственностью только потому, что жил в том же дворе.

Валентина Николаевна умерла спустя два года.

В тот день Полина бродила между подъездами и выла особенно страшно — не как обычно, а будто из неё вырывалось что-то нечеловеческое, бездонное. Потом приехали люди из службы, долго говорили с соседями, заходили в квартиру, выносили какие-то документы. Девочку увезли в интернат. Опекуна у неё больше не было, и государству пришлось решать её судьбу официально.

Ольга покинула этот двор ещё через год. Она развелась с мужем, собрала вещи, забрала сына и уехала в другой город. Там она устроилась на работу, сняла жильё и начала жить заново.

О Полине она старалась не думать. Не вспоминала её голос, взгляд, слова у тополя. Запрещала себе возвращаться к этому в мыслях. Потому что стоило ей вспомнить — пришлось бы признать: она могла сделать хоть что-то, но не сделала.

А признавать это Ольга не хотела.

Она просто продолжала жить дальше. Как живут все.