Числа перестали иметь значение примерно в середине декабря. Галя перестала смотреть на календарь — зачем. День был таким же, как предыдущий: утро, лекарства, чай, который Надя почти не пила, тихие голоса, приход Михаила, его уход, ночь.
Мать как-то сказала:
— Скоро Новый год.
Галя подняла голову.
— Да, — сказала она.
— Надо бы ёлку поставить.
Они поставили маленькую, пластиковую — ту, что много лет стояла у них в зале. Михаил принёс со своей стороны несколько игрушек — старых, стеклянных, из детства. Они украшали ёлку втроём, молча, передавая друг другу игрушки.
Когда ёлка была готова, Надя сказала:
— Вот так хорошо.
Три слова. Но Галя их запомнила — именно так, в той интонации, с тем выдохом, который следовал за словом «хорошо». Как будто это не просто про ёлку. Как будто это про всё сразу.
Новый год они не праздновали. В полночь мать и Галя сидели у Нади — Надя спала. Михаил позвонил около часа ночи, спросил тихо: «Как она?» Галя вышла в коридор, ответила: «Спит. Всё то же». Он помолчал. Сказал: «Хорошо. Я утром приеду». Она ответила: «Приезжайте».
Первого января он приехал в десять утра. Принёс мандарины — целый пакет, тяжёлый. Поставил на стол. Надя проснулась, почувствовала запах, попросила один. Он очистил, разделил на дольки, подал. Она съела одну дольку, вторую. Больше не смогла.
Но эти две дольки — Галя потом думала об этом — эти две дольки стоили всего. Всего декабря, всех бессонных ночей, всего, что они пережили. Потому что Надя ела мандарин и улыбалась. По-настоящему, без усилия — просто улыбалась.
Это был последний раз, когда Галя видела эту улыбку.
Надя умерла в январе, на рассвете. Тихо — так, что мать, которая спала рядом в кресле, не сразу поняла. Просто дыхание, которое давно уже было тихим, стало тише — и остановилось.
Галя была в своей комнате. Проснулась от тишины — странно, но именно от тишины. Встала, прошла по коридору, толкнула дверь.
Мать сидела в кресле и держала Надину руку. Смотрела в окно — там было серое январское утро, ещё не совсем светло. На подоконнике стоял стакан с водой и лекарства, которые больше не нужны.
Галя подошла. Взяла Надину другую руку — уже холодную. Постояла.
Потом позвонила в скорую. Потом разбудила мать до конца — мать как будто спала с открытыми глазами. Потом позвонила Михаилу.
Он приехал через двадцать минут. В чём был — старый свитер, не застёгнутое пальто. Вошёл, не раздеваясь. Остановился в дверях Надиной комнаты. Долго стоял.
Галя не смотрела на него. Смотрела на Надю — на её лицо, которое было спокойным. Разгладившимся. Как будто наконец отпустило что-то, что держало долго.
Потом Михаил вошёл. Сел на стул рядом с кроватью. Взял Надину руку — ту, которую уже не держала Галя.
Они сидели втроём — мать в кресле, Михаил на стуле, Галя на краю кровати. Молчали. За окном светало — медленно, как всегда светает в январе, нехотя.
Похороны прошли в пятницу. Народу было немного — Надя в последние годы жила тихо, круг сузился до нескольких человек. Подруги молодости, пара соседей, коллеги матери. Михаил стоял чуть в стороне — не с семьёй, но и не совсем отдельно.
Галя несла цветы. Белые — Надя любила белые.
На поминках она разливала чай, резала пирог, говорила что-то, когда к ней обращались. Делала всё, что нужно было делать. Михаил помогал — переставлял стулья, мыл посуду, выносил пакеты. Они не разговаривали почти. Просто делали то, что нужно.
Когда все разошлись, мать легла — устала, она в последние дни почти не спала. Галя убрала со стола, помыла посуду. Михаил помог донести стулья на место.
Потом он взял пальто.
— Галя, — сказал он у двери.
— Да, — она обернулась.
Он смотрел на неё. Долго. Потом сказал:
— Я не знаю, что будет дальше. Как это вообще… устроено. Но я хочу, чтобы вы знали: я здесь. Если нужно что-то — любое. Я рядом.
— Спасибо, — сказала Галя.
— Не за что.
Он ушёл. Она закрыла дверь.
В последние недели Галя поняла кое-что про тишину. Не ту тишину, которая бывает, когда все ушли и квартира пуста. Другую — густую, живую тишину, в которой дышат, двигаются, смотрят друг на друга люди, и при этом не говорят ничего, потому что всё уже сказано или никогда не будет сказано.
Такая тишина стояла у них дома теперь постоянно. Мать ходила на цыпочках — буквально, Галя слышала, как она переступает по коридору, стараясь не скрипнуть полом. Михаил, приходя, снимал обувь медленно, аккуратно — как в чужом доме, хотя давно уже знал здесь каждый угол. Галя сама говорила тише, чем всегда, и этому не было разумного объяснения — Надя всё равно почти не слышала из своей комнаты.
Но тишина требовала тишины. Это Галя поняла именно тогда, в последние недели.
Один раз она вошла к Наде и увидела, что та не спит — лежит с открытыми глазами и смотрит в потолок. Михаил сидел рядом, читал — тихо, почти про себя. Он не заметил, что Надя не спит, а Надя не сказала. Просто лежала и слушала его голос.
Галя остановилась в дверях. Постояла. Потом тихо ушла.
Это тоже было — её. Этот момент, который она увидела и которого не должна была видеть, и который теперь останется в ней навсегда, как остаются вещи, увиденные случайно: острее, чем то, что видишь намеренно.
По ночам она думала о том, каково это — знать, что тебя любят. Не предполагать, не догадываться — знать точно. Слышать это в голосе, видеть в том, как человек сидит рядом и читает вслух, не зная, слышат его или нет. Она не знала, каково это. У неё не было такого опыта — не было человека, который бы читал ей вслух в темноте.
Она думала: я пятьдесят лет прожила и не знаю, каково это. И ещё думала: Надя знает. Хотя бы в конце — знает.
И это было важно. Важнее, чем всё остальное.
Самое трудное — не когда тебя не любят. Самое трудное — когда ты сам отказываешься от своей любви. И делаешь это добровольно.