Октябрь был тяжёлым. Надя слабела — не резко, не катастрофически, но неуклонно, как слабеет свет в конце дня. Долгие разговоры давались ей с трудом, она больше молчала, слушала. Михаил научился говорить за двоих — рассказывал что-нибудь, не требуя ответа, просто чтобы был голос рядом.
Галя видела это урывками — когда приходила домой и они ещё сидели в комнате, дверь приоткрыта. Она не входила. Проходила мимо, в кухню или к себе, и слышала его голос — ровный, негромкий — и иногда Надино «мм» или тихий смех.
Она перестала считать это болью. Это было просто — жизнь. Её жизнь, в которой есть это: голос за дверью, чужое счастье, которое она охраняет своим отсутствием.
Однажды ночью она не смогла уснуть. Встала, прошла на кухню, налила воды. Стояла у окна в темноте. Двор был пуст, фонарь покачивался на ветру, роняя рябь по мокрому асфальту. В соседнем доме горело одно окно — кто-то тоже не спал. Галя смотрела на это окно и думала, что там, за ним, тоже чья-то жизнь. Со своей болью, со своим молчанием, со своим чем-то, о чём не говорят вслух.
Она думала о том, что никогда не расскажет Михаилу. Что он никогда не узнает, как она стояла в прихожей и слышала, как он читает Наде стихи. Как специально задерживалась на работе, считая минуты. Как однажды купила два кофе на вынос — по привычке, по старой привычке покупать себе и кому-то ещё — и потом стояла на улице с двумя стаканами и не знала, что делать со вторым. Отдала первому встречному — какому-то студенту в наушниках, который удивился, поблагодарил и пошёл дальше, не оглянувшись.
Никто не узнает. Это останется в ней — как остаётся всё, о чём не говоришь вслух.
И это, наверное, правильно. Некоторые вещи должны оставаться внутри. Не потому что стыдно, не потому что нельзя — просто потому что если их вынести наружу, они перестанут быть тем, чем были. Станут чем-то другим. Меньшим.
В середине октября Надя попросила её принести старый альбом с фотографиями — тот, что хранился на верхней полке шкафа в родительской комнате. Галя принесла. Они сидели на Надиной кровати и листали — медленно, останавливаясь на каждом снимке.
Вот они маленькие — Наде лет шесть, Гале три. Обе в одинаковых платьях, Надя держит Галю за руку. Галя не помнила этого дня, но помнила эти платья — белые, с красными пуговицами, их надевали только по праздникам.
Вот Надя на велосипеде — первом велосипеде, который она получила на день рождения и который потом передала Гале, потому что ей уже не разрешали кататься. Надя сидит на велосипеде и улыбается так, как улыбаются только на фотографиях, на которых знают, что это последний раз.
Вот они вдвоём у моря — Галя не помнила, где это было, какое лето. Стоят у воды, Надя смотрит в объектив, Галя смотрит на воду. Обе молодые, обе ещё не знают почти ничего.
— Мы хорошо жили, — сказала Надя. Не вопрос — утверждение.
— Хорошо, — согласилась Галя.
— Ты сердишься на меня?
Галя подняла голову.
— За что?
— За Михаила.
Галя смотрела на сестру. На её лицо — худое, усталое, с глазами, которые смотрели прямо, без уловок. Надя всегда умела смотреть прямо. Это было её главное умение — и главная сложность рядом с ней.
— Нет, — сказала Галя.
— Правда?
— Правда.
Надя кивнула. Взяла следующую фотографию — Галя на выпускном, семнадцать лет, белый фартук, цветы.
— Ты была красивая, — сказала Надя.
— Ты тоже.
— Я по-другому. — Надя помолчала. — Ты знаешь, в чём разница между нами? Ты всегда умела радоваться чужому. Я не умела. Мне всегда нужно было своё.
— Это не достоинство, — сказала Галя тихо.
— Я знаю, — согласилась Надя. — Но это у тебя так. Это твоё.
В ноябре врач сказал матери то, что мать уже знала, но не могла произнести вслух. Галя была рядом — в коридоре больницы, под люминесцентной лампой, которая чуть мигала. Врач говорил тихо и смотрел в сторону. Мать слушала и кивала — маленькая, прямая, с руками, сложенными на животе.
— Когда? — спросила мать.
Врач пожал плечами. Не из равнодушия — просто никто не знает когда. Этого не знает никто.
— Месяц, — сказал он. — Может, больше. Зима трудная для неё.
Они ехали домой на троллейбусе молча. Мать смотрела в окно. Галя держала её за руку — сухую, лёгкую руку матери, которая теперь казалась хрупкой. Галя помнила эти руки другими — сильными, быстрыми, такими, что могли одновременно и тесто вымесить, и заплетать косу, и градусник держать у горячего Надиного лба. Теперь рука была лёгкой, почти невесомой, как будто из неё вынули что-то важное.
За окном троллейбуса проплывали ноябрьские улицы — мокрые, серые, с витринами, в которых уже появились гирлянды. Кто-то готовился к Новому году. Жизнь шла — параллельно их жизни, не зная о ней, не интересуясь.
Дома Надя спала. Михаил сидел на кухне — он взял за привычку приходить утром и оставаться почти до вечера. Увидел их лица, встал. Ничего не спросил. Просто встал и поставил чайник.
Они сидели втроём на кухне и пили чай. Никто ничего не говорил. Чайник остыл. Михаил встал, поставил ещё один.
За окном темнело рано — ноябрь, не успеешь оглянуться. Фонари зажглись, жёлтый свет лёг на мокрый асфальт. Мать смотрела в эту желтизну и молчала. Михаил смотрел в свою чашку. Галя смотрела на них обоих.
Она думала — странно думать такое, но она думала — что они похожи на семью. Вот мать, вот человек, который любит Надю, вот она сама. Три человека за кухонным столом в ноябрьский вечер. Чай остывает. За стеной спит тот, ради кого все здесь собрались.
И это тоже было — её жизнь. Не та, которую она представляла. Но жизнь.
Галя смотрела на него — на его руки, на то, как он держит чашку, на его профиль в свете кухонной лампы. И думала, что это тоже — тоже часть того, что она несёт молча. Что вот этот человек, который сидит сейчас на её кухне и ставит чайник, потому что не знает, что ещё можно сделать, — этот человек мог бы быть в её жизни иначе. В другое время. В других обстоятельствах.
Но время и обстоятельства были такими, какими были. И она не имела права хотеть иначе.
Декабрь пришёл рано — уже в начале месяца выпал снег и остался. Надя почти не вставала. Говорила мало — дыхание уходило быстро, и она берегла его, как берегут последние деньги, тратя только на самое необходимое.
Михаил приходил утром и оставался. Иногда читал вслух — Надя просила. Иногда просто сидел рядом. Галя слышала его присутствие в квартире — не звуки даже, просто что-то менялось в воздухе, когда он был здесь. Становилось чуть теплее. Или ей казалось.
Однажды он нашёл её на кухне — она стояла у плиты, помешивала что-то в кастрюле. Он вошёл, налил себе воды, остановился.
— Галя, — сказал он.
Она обернулась.
Он молчал секунду. Потом:
— Я хочу сказать вам спасибо.
— За что? — удивилась она.
— Вы знаете за что, — сказал он тихо.
Она смотрела на него. Он смотрел на неё. В кастрюле что-то кипело.
— Не нужно, — сказала она наконец.
— Нужно, — сказал он. — Я вижу. Я всё вижу. И я хочу, чтобы вы знали: я вижу.
Галя отвернулась к плите. Мешала суп — медленно, методично.
— Идите к ней, — сказала она. — Она, наверное, проснулась.
Он постоял ещё секунду. Потом ушёл. Она слышала его шаги по коридору, потом тихий скрип двери.
Суп кипел. Она мешала его и думала, что «я вижу» — это, наверное, самое страшное, что он мог ей сказать. Потому что пока не видит никто, можно делать вид, что ничего нет. А когда видят — притворяться больше нельзя. Остаётся только жить с тем, что есть.
В последние недели Галя почти не уходила из дома. Какие смены, какая работа — она взяла отпуск, сначала две недели, потом ещё. Сидела рядом с Надей, когда та спала. Делала что-то по дому — тихо, чтобы не разбудить. Готовила еду, которую Надя почти не ела.
Михаил приходил каждый день. Они с Галей иногда оставались вдвоём на кухне, пока Надя спала, — пили чай и говорили о пустяках. О погоде. О том, что в их дворе хотят поставить новые качели. О том, что его мать просила передать привет — она видела Галю в магазине и сказала, что та похудела.
Обыкновенные разговоры. Как будто ничего не происходит. Как будто в соседней комнате не лежит его любовь и её сестра, и с каждым днём её дыхание не становится тише.
Один раз, когда он уже собирался уходить и надевал в прихожей пальто, Галя вдруг сказала — сама не зная, зачем:
— Михаил. Когда всё… Когда это закончится… Вы не должны чувствовать себя обязанным. Ничем. Никому.
Он застегнул пуговицу. Поднял голову.
— Я знаю, — сказал он.
— Просто хотела, чтобы вы знали.
— Я знаю, — повторил он. — Галя.
Она смотрела на него.
— Вы хороший человек, — сказал он. — Очень хороший. Это редкость.
Он ушёл. Галя закрыла дверь. Стояла в прихожей, смотрела на дверь — деревянную, старую, с металлической накладкой. Думала, что «хороший человек» — это тоже что-то, с чем нужно жить. Тихое. Неотменяемое.