Мороз стискивал наш ветхий деревянный дом, будто ледяная ладонь, заставляя балки жалобно поскрипывать, а меня — кутаться под тонким одеялом. За окном, в непроглядной деревенской ночи, термометр безжалостно замер на отметке минус тридцать. Внутри теплее почти не было — дрова подходили к концу, и последние поленья я приберегала до рассвета, когда холод становится особенно лютым. В комнате, тесно прижавшись друг к другу, спали мои четверо детей — моё счастье и моя нескончаемая тревога. Их тихое, ровное дыхание было единственным звуком в этой застывшей тишине. Я же не сомкнула глаз: лежала, ворочаясь, и мысленно пересчитывала мелочь до аванса, до этого жалкого, смешного аванса… Двадцать тысяч гривен… Как протянуть на них целый месяц? Чем накормить, во что одеть и обуть их — таких подвижных, таких жадных до жизни? Муж ушёл три года назад, не выдержав безысходности, бросил меня с «целой оравой», как он сказал, хлопнул калиткой и растворился где‑то в большом городе. С тех пор я держалась как могла. Летом нас выручал огород — картошка, огурцы, помидоры, которые мы солили в бочках на зиму. А зима… Зимой наступала пустота. Пустой кошелёк, пустой холодильник, где в ту ночь лежал один зачерствевший кусок хлеба, спрятанный мной на утро для детей.
И вдруг сквозь завывание ветра я различила звук. Осторожный, неуверенный стук. Не в калитку — прямо в дверь. В два часа ночи. Сердце сжалось и будто остановилось. Кто это? Полиция? Беда? Или он? Нет, он бы так не пришёл. Я тихо, босиком, подошла к окну и чуть отодвинула занавеску. Ни фар, ни силуэтов. Лишь ослепительная снежная пелена и вихрь метели. Стук повторился — слабее прежнего, словно у того, кто стоял за дверью, почти не осталось сил.
— Кто там? — прошептала я, стараясь не разбудить детей.
Снаружи донёсся дрожащий, надломленный голос, едва пробивающийся сквозь стекло:
— Милая… Пусти переночевать… Ради Христа… Совсем замерзаю…

Что делать? Разум, измотанный нуждой и страхом, твердил: «Не открывай! Береги детей! Кто знает, кто это?» Но было во мне что‑то сильнее страха — материнское сердце, уловившее в этом голосе отчаянную мольбу на грани жизни и смерти. Рука сама потянулась к тяжёлому железному засову.
На пороге, опираясь на косяк, стояла Нина. Маленькая, иссохшая, вся в снегу, будто заледеневшая пташка. Седые спутанные пряди выбивались из-под ветхого дырявого платка. Лицо — синюшное от холода, морщинистое, как печёное яблоко. А глаза… Выцветшие, затуманенные, со слезами от мороза — в них читалась такая усталость, что у меня болезненно сжалось внутри. В одной руке она держала сучковатую палку, в другой — небольшой потрёпанный холщовый мешочек.
— Проходите, Нина, — тихо сказала я, отступая и впуская в дом поток ледяного воздуха. — Только у нас очень скромно. И прошу, не разбудите детей.
— Благодарю тебя, родная, — выдохнула она, переступая порог и оставляя на половике мокрые следы от тающего снега. — Я ненадолго. С первыми лучами уйду.
Она едва передвигала ноги.