Она с трудом переставляла ноги, будто каждый шаг давался через силу. Я поддержала её, помогла стянуть насквозь промокший и заледеневший ватник, подвела к печи, в которой ещё теплилось дневное тепло. На лежанке расстелила своё старое одеяло, когда‑то простёганное Мартой. И в тот же миг, будто устыдившись собственной нищеты, вспомнила о хлебе — последнем кусочке. Не колеблясь, протянула его ей.
— Кушайте, — тихо произнесла я. — Больше ничего нет, простите.
Нина приняла ломоть дрожащими, сухими пальцами. Есть она не спешила: сперва внимательно посмотрела на меня. И во взгляде её мелькнуло что‑то неожиданное… не старческое. Острый, глубокий, будто всё понимающий свет.
— А ты сама ела? — негромко спросила она.
— Я? Да мне ничего, я крепкая, — отмахнулась я. — Вы ешьте.
Она неспешно, с явной благодарностью съела хлеб. Затем устроилась на печи, укуталась одеялом и стала смотреть на тлеющие в топке угли. В избе стояла тишина: слышалось лишь её ровное дыхание, становившееся всё спокойнее, да сопение детей за перегородкой. Я решила, что Нина задремала, но вдруг она вновь заговорила, не отводя глаз от огня.
— Нелегко тебе, милая. Знаю. Одна с четырьмя. Сердце ноет, руки опускаются. Но ты сильная. Ты выдержишь. Добро к добру возвращается. Запомни это. И не забывай.
От её слов по коже побежали мурашки. Откуда ей известно? Кто она такая? Я хотела спросить, но не успела. Дети проснулись, услышав чужой голос. Младший, Мирослав, которому было пять, испуганно выглянул из-за перегородки.
— Мам… Александра, а это кто? — прошептал он, широко раскрыв глаза.
— Это бабушка, сынок. Заблудилась, замёрзла. Мы её пустили согреться. Ложись, всё хорошо.
Но сама я до рассвета так и не сомкнула глаз. В Нине чувствовалось нечто необъяснимое. То ли её пронизывающий, будто всеведущий взгляд, то ли спокойный, удивительно чёткий голос, звучавший словно не снаружи, а прямо в голове. А может, те самые слова… «Добро к добру возвращается»…
Утром её уже не было. Когда я поднялась около семи, чтобы растопить печь, лежанка оказалась пустой. Одеяло аккуратно сложено вчетверо и лежало на лавке. Ни сумки, ни палки — ничего. Дверь по‑прежнему была заперта изнутри на тяжёлый засов, как я и оставила вечером. Окна тоже не открывались — на зиму я их утеплила и заклеила, сама вчера проверяла.
— Наверное, поднялась затемно и ушла, пока я спала, — пробормотала я, ощущая лёгкий холодок суеверного страха. — Но как? Как она справилась с этой скрипучей дверью? Как вышла так тихо, что никто не проснулся?
Я заставила себя отогнать тревожные мысли, списав всё на усталость и измотанные нервы. Нужно было кормить детей, собирать их в школу. Я вышла во двор, чтобы насыпать зерна курам — нашим единственным кормилицам, дававшим хоть какие‑то яйца. И замерла на пороге, выронив деревянную миску.
У покосившегося старого забора стоял автомобиль. Не потёртые «Жигули», как у соседа, а новый, сверкающий чёрным лаком внедорожник. Лада Гранта в самой дорогой комплектации. Я, словно под гипнозом, подошла ближе. Машина была настоящая. В замке зажигания торчали ключи. А на переднем сиденье, на самом видном месте, лежал белый конверт.
Руки дрожали, когда я открывала дверь и брала в руки тот конверт.