«Ты как старый сервант у бабки» — так оскорбил Вадим, а Наталья спокойно превратила его кружку в лейку

Тоскливо и унизительно смотреть на эту ложь.

— Решать всё равно тебе, — добавила она негромко. — Пить из своей чашки или хвататься за чужое. С квартирой ведь то же самое.

Вадим ещё несколько секунд не двигался. Над плитой мерно щёлкали старенькие часы с кукушкой, давно уже разучившейся подавать голос. А снизу, со двора, доносился возмущённый голос Тамары Викторовны: она допытывалась у соседей, кто посмел оборвать её астры.

— Если я поставлю подпись, — наконец выдавил он охрипшим голосом, — ты меня примешь? Мам? В Полтаве? Хотя бы на раскладушке?

Елена Павловна медленно сняла очки, вытерла стёкла краем кофты и снова водрузила их на нос.

— Сначала подпиши, — сказала она. — А потом уже спрашивать будешь.

Он поднял ручку, повертел между пальцами, будто та могла укусить. Затем резко склонился над бумагой и вывел подпись так сильно, что шарик продавил лист почти насквозь.

Выпрямившись, Вадим отодвинул синюю кружку, молча прошёл в прихожую и начал натягивать свою красную куртку.

— Вадим, ты куда? — Наталья поспешила следом.

— Сам пока не знаю, — ответил он, даже не оглянувшись. — Чемодан пусть здесь побудет.

Дверь притворилась почти бесшумно. За все тридцать лет это был первый раз, когда он не хлопнул ею изо всей силы.

===

В декабре Наталье позвонили из Полтавы. В этот момент она как раз цепляла занавески в своей новой комнате — крошечной, на пятом этаже, зато с видом на парк и без той самой перекошенной плитки, которая столько лет мозолила глаза.

— Наташенька, это ты? — голос Елены Павловны звучал неожиданно бодро, почти молодо. — Посылку получила?

— Получила, — улыбнулась Наталья. — Ваши огурцы. Три банки. Я же одна, мне их на год хватит.

— Ничего страшного, соседок угостишь. Ты лучше слушай, зачем звоню… Он здесь.

Наталья замерла с прищепкой в руке.

— Кто — он?

— Да кто у нас один такой. Вадимка. Устроился грузчиком на склад возле рынка. Комнату в общежитии снял. Ко мне приходит только по воскресеньям. Кран починил, между прочим. И ровно, представляешь? Я сама проверяла.

— Значит, жить к себе пока не пустили?

— Пока нет. Пусть немного походит, подумает. Мужчина, Наташ, он как тесто: если сразу в печь сунуть, внутри сырым останется.

Наталья рассмеялась. Легко, по-настоящему, впервые за очень долгое время.

— А вчера, — Елена Павловна вдруг заговорила тише, словно делилась большой тайной, — пришёл и положил на стол коробочку. Серёжки. Серебряные, простые совсем. С первой зарплаты, говорит. Я ему: «А камешки где?» А он: «В следующий раз, мам». Ох, Наташенька, ну дурень же. Зато мой.

В трубке что-то зашуршало, будто телефон передавали из рук в руки. Потом раздался другой голос — глуховатый, осторожный.

— Наталь… Привет.

— Привет.

— Ты там… как?

— Нормально. Занавески вешаю.

— Сама?

— Сама.

Он помолчал. Где-то рядом у Елены Павловны тонко засвистел чайник.

— Слушай… а мою кружку ты не выкинула?

Наталья посмотрела на подоконник. Синяя кружка с потёртыми золотыми буквами стояла именно там, где ей теперь и полагалось быть: на солнце, рядом с небольшой стопкой книг. В ней тянулась к свету молодая фиалка — отросток от той, прежней.

— Нет, Вадим. Не выкинула.

— Правда? — в его голосе дрогнуло что-то похожее на надежду. — А можно я потом…

— Я посадила в неё фиалку, — мягко сказала Наталья. — Прижилась. Уже цветёт.

На другом конце линии надолго стало тихо. Потом Вадим почти шёпотом произнёс:

— Значит, так и надо.

Наталья положила телефон на подоконник, чуть подвинула кружку ближе к зимнему свету и закрепила последнюю прищепку.