«Я не скитаюсь. Я живу» — ответила Ирина, упрямо парируя упрёки сестры

Несправедливо, когда жизнь превращается в скитание.

Валентина Павловна набрала Ирину в понедельник, когда на часах не было ещё и половины седьмого утра.

— Ирочка, ты только сразу не нервничай.

Ирина стояла возле плиты, сжимая в руке маленький ковш. Подобные звонки всегда раздавались затемно: до семи утра человека почти наверняка можно было застать дома.

— К августу съедешь?

— Съеду, — коротко ответила Ирина и перекрыла газ.

За двадцать лет это была уже десятая съёмная квартира. Значит, к августу предстояло отыскать одиннадцатую.

В воскресенье она поехала к сестре. Не потому, что ждала помощи, а потому, что в своей комнате ей было не с кем даже перекинуться словом.

— А чего ты, собственно, ожидала? — Марина укутала заварник полотенцем. — Кто в девяностые не успел ухватиться за своё жильё, тот потом всю жизнь по чужим углам скитается.

— Я не скитаюсь. Я живу.

— В девятой квартире живёшь.

— Уже в десятой.

— Вот именно.

Марина поставила чашки, налила чай и придвинула сахарницу.

— Я ведь тебе тогда говорила: не тащись за своим Витей в тот дальний промышленный город. Сидела бы на месте, работала, стояла бы в очереди на жильё. Так нет же, поехала. Большие заработки, надбавки, красивые обещания.

— Мне тогда было двадцать четыре.

— Но голова-то у тебя на плечах уже имелась.

Ирина промолчала. Там, на том комбинате, она четырнадцать лет проработала в больнице. Вернулась в тридцать восемь — с двумя сумками, трудовой книжкой и ощущением, что жизнь где-то свернула не туда. Витя остался там же и потом женился на женщине с двумя детьми. С Ириной детей у них не получилось. Он сказал об этом всего один раз, но так, что ей до сих пор хватало.

— И от маминой квартиры ты тоже сама отступилась, — уже тише добавила Марина. — Никто ведь тебя за язык не тянул.

«Отступилась» — слишком громкое слово. Квартиру приватизировали без неё: заявление на подпись за сотни километров никто не отправил, а мама по телефону сказала: «Потом разберёмся, доченька». Потом мамы не стало. Судиться с родной сестрой из-за двух комнат в старой пятиэтажке Ирина не стала. Прописка у неё там так и числилась — формальная, оставшаяся ещё с маминых времён.

— Вадим! — крикнула Марина в коридор. — Иди сюда, Иринке жить негде.

Зять появился в растянутой футболке, не выпуская из рук телефон.

— Бери ипотеку, — заявил он прямо с порога. — Сейчас программ полно. Двадцать лет выплатишь — и квартира твоя.

— Вадим, мне пятьдесят три.

— И что? До семидесяти трёх доживёшь.

— Спасибо, утешил.

— Не язви, — обиделся он. — Люди как-то устраиваются, а ты только сетуешь.

Ирина не сетовала. Просто у неё в процедурном кабинете за день проходило по сорок человек, и почти каждый второй жаловался так, будто делал это и за себя, и за неё.

Она поднялась из-за стола и стала относить чашки к раковине.

— В среду к тёте Тамаре поеду. Отгул взяла.

— Господи, ты всё ещё к ней мотаешься?

— Мотаюсь.

— Да она же всех от себя отогнала! Я ей на восьмое марта звонила, а она трубку бросила: «Не помню я тебя, не звони больше». Мне сказала, родной племяннице! Ты знаешь, что она на скорую жалобу написала? Сама вызвала, а потом сама же и пожаловалась.

— Знаю.

— И зачем тебе это надо?

— Хлеб ей отвожу, — ответила Ирина. — Больше некому.

Тамара Юрьевна жила на Оболонском проспекте, в двухкомнатной квартире на пятом этаже, в доме без лифта. Ей было восемьдесят шесть. Ноги почти не слушались, зато характер оставался крепким, как камень. Она приходилась двоюродной сестрой Ирининой матери и за долгую жизнь успела перессориться со всеми: с племянниками, соседями, почтальоном и даже с участковым врачом.

Ирина навещала её раз в месяц. Ехать приходилось через весь город, с двумя пересадками: прямого автобуса туда никогда не было. И обязательно с хлебом. Тётка признавала только серый подовый «кирпичик» из пекарни на Ярославской, всё остальное называла резиной и крошила обратно в пакет.

— Чего приперлась? — спрашивала Тамара Юрьевна, открывая дверь на три цепочки.

— Здравствуйте, тётя Тамара. Хлеб привезла.

— На стол положи. И уходи.

Ирина снимала обувь, проходила на кухню и ставила чайник. Минут через двадцать тётка уже сидела напротив и вспоминала, как в пятьдесят восьмом её не приняли в техникум из-за фамилии, а потом та же самая фамилия ей очень пригодилась, но об этом она рассказывать не собирается.

— Ты мне лучше скажи, зачем ты всё ходишь? — однажды прищурилась она.

— В каком смысле?

— В прямом. Все давно перестали, а ты ездишь. Значит, рассчитываешь на что-то.

— Хочу хлеб вам привезти.

— Не выдумывай. Квартиру ждёшь?

— Тётя Тамара, она у вас даже не приватизирована.

— И не собираюсь я её приватизировать! — Тамара Юрьевна хлопнула ладонью по клеёнке. — Приватизируешь — тут же явятся, подсунут какую-нибудь бумагу, ты подпишешь не глядя, и отправят тебя в интернат. Я читала. Про это целая статья была.

— Вам решать.

— Только запомни: тебе ничего не достанется. Совсем ничего.

— Окно вам помыть?

— Помой. Второе не трогай, оно с весны заклеено.

Так продолжалось девять лет. Слова благодарности Ирина от тётки не услышала ни разу. Зато в феврале, когда она приехала с температурой, потому что обещала, Тамара Юрьевна молча вынула из шкафа шерстяные носки, положила их на стол и отвернулась к окну.

А как-то в апреле неожиданно попросила:

— Дай-ка мне свой паспорт.

— Зачем?

— Данные перепишу. Мало ли, в больницу попаду, кому тогда звонить будут? Не Маринке же.

Ирина протянула паспорт. Тётка долго, криво выводила сведения в старом блокноте огрызком карандаша, беззвучно шевеля губами, когда дошла до прописки. Закончив, она убрала блокнот в комод и плотно задвинула ящик.