Кухня Анны Петровны дышала тишиной и запахом старости – пыль на выцветших занавесках, легкий аромат лекарств из аптечки на полке, и тот особый, неуловимый запах одиночества, который впитывается в стены годами. Обои, когда-то веселенькие, в мелкий цветочек, пожухли и поблекли, как некогда яркие воспоминания. Сердце дома и правда билось еле слышно, как старое, уставшее сердце самой Анны Петровны.
Пенсия утекала сквозь пальцы, как вода – жидкая, неуловимая, не задерживаясь надолго. Цены в магазинах скакали, словно бешеные кони, обгоняя ее скромные доходы, а болячки липли, словно репейник, цепляясь за каждый год, за каждую морщинку. Вот и пришлось Анне Петровне, скрепя сердце, позвонить дочери. Переступить через колючую гордость, как через куст шиповника.
Ира взяла трубку, будто делая одолжение – после пятого гудка. В голосе плескалась обычная городская суета, как плеск волн о борт вечно спешащего корабля. Вся в делах, вся в заботах, словно жила на бегу, боясь опоздать на самое главное – саму жизнь.
– Ирочка, здравствуй, это мама, – начала Анна Петровна, голосом робким, как первый подснежник весной.
– Мам? Привет. У меня сейчас совещание начнется, ты быстро? – Деловой, сухой тон, словно между ними не материнская любовь, а деловой контракт.
Анна Петровна тяжело вздохнула. Быстро не получится никогда. Между ними всегда было как-то “не быстро”, “не гладко”, словно разговор вели через толстое стекло непонимания.
– Ир, мне бы поговорить… Дело небольшое, но важное, – мялась она, словно искала нужную отмычку к замку дочериного сердца. Как объяснить успешной дочери, что мать на склоне лет оказалась у разбитого корыта финансовых возможностей? Словно с разных планет смотрят на мир.
– Мам, ну давай, только по существу, время – золото, – прозвучал в трубке голос дочери, жесткий, как камень. Анна Петровна поежилась, словно озябла под его холодным ветром.
– Понимаешь, Ирочка… с деньгами совсем в обрез стало… Пенсии только-только на лекарства хватает, да и за квартиру платить – копейки остаются… – слова выходили тяжело, как ржавые гвозди из старой доски.
В трубке зависла тяжелая, вязкая пауза. Анна Петровна замерла, как мышь перед кошкой, готовая к удару.
– А-а, опять двадцать пять, – протянула наконец Ирина. В голосе не было ни тени сочувствия, только усталая нота раздражения, словно она уже слышала это десятки раз. – Денег опять надо?
– Ну, Ирочка, я бы не стала звонить, если бы совсем прижало… – попыталась оправдаться мать, словно виноватая школьница.
– Мам, сколько можно-то? – перебила дочь, и в голосе зазвенел металл. – Я же тебе в прошлом месяце помогала, и в позапрошлом! Куда деньги исчезают – у ума не приложу? Ты же одна живешь, как черная дыра, ей-богу!
Анна Петровна молча сжала губы. Хотела сказать про лекарства – цены взлетели, как ракеты в космос, хотела про сапоги рваные, хотела про голодную пенсию – да передумала. Бесполезно. Словно горох об стену. Для Ирины деньги – это графики, диаграммы, успешные сделки. А для нее, Анны Петровны, – это тепло в доме, кусок хлеба, возможность дожить до завтра. Два разных мира, две разные правды.
– Ир, я понимаю, что ты помогаешь, спасибо и на том, но сейчас совсем туго пришлось… – снова попыталась достучаться до дочери мать, словно слепой котенок тыкается в закрытую дверь.
И тут грянули слова, словно гром среди ясного неба, – жесткие, безжалостные, как удар кнута:
– Кому ты квартиру отписала, вот с него пусть и тянет! – отрезала Ирина голосом льда. – С меня довольно. Извини, мам, совещание началось, пока.
И короткие, злые гудки в ответ – словно захлопнувшаяся дверь перед носом, словно отрезанный путь к спасению. Анна Петровна опустила руку с трубкой, словно та наполнилась свинцом. Слова дочери бились в голове, как птица в клетке, раня сердце острыми краями.
Квартира… Боже мой, да когда это было? Пятнадцать лет прошло, как миг. Словно в той, далекой жизни, где солнце светило ярче, а трава была зеленее. Когда муж еще жив был, крепкое плечо, надежная стена. Когда и племянник Мишка, сирота сиротская, стоял на пороге, как побитый щенок, глаза пустые, душа израненная. Жена бросила, работу сократили, долги висели гирями на ногах, дети малые на руках. Куда ему было деваться? Под мост идти?
Сердце Анны Петровны рвалось от жалости. Сестра покойная ей роднее всех родных была. Вот и решила помочь, вытянуть племянника из беды. Переписала на него двушку – мужнино наследство, единственное ценное, что осталось. Сама переехала в маленькую хрущевку на окраине, тесную, холодную, но что делать. Лишь бы Мишку на ноги поставить.
И Мишка поначалу благодарен был до земли, звонил каждый день, приезжал, помогал чем мог. Потом реже, реже, словно тающий снег весной. А потом совсем как сквозь землю провалился. Слышали люди – уехал в дальние края, то ли бизнес замутил, то ли семью новую завел. С концами пропал. А квартира… квартира-то осталась за ним, дарственная – вещь неповоротливая, обратно не вернешь.
И Ирина тогда криком исходила, обвиняла, чуть ли не проклинала. “Ты о нас подумала? О внуках твоих? Это же нашим детям квартира предназначалась! А ты – кому? Какому-то нахлебнику отдала!”
Анна Петровна и сама тогда завелась, огрызнулась в ответ: “Мишка не нахлебник, он родная кровь! И вообще, моя квартира – что хочу, то и делаю!”
Ссора разразилась нешуточная, словно гроза в мае. Не разговаривали потом месяцы долгие. А обида у Ирины, как ржавчина, въелась в сердце, видимо. До сих пор помнит, не забывает. Вон как сегодня припечатала.
Сидела Анна Петровна в полутемной кухне, одна-одинешенька, как перст. Смотрела на щербатый стол, на закопченный чайник, на пляшущие язычки газа, и слезы катились по щекам, как крупный град. Не только от обиды на дочь, хотя и на нее тоже, а от гложущей тоски, от черного одиночества, от глухой безысходности. И самое страшное – шевельнулась в душе мысль – а ведь, может, Ирка-то и права в чем-то.
Может, и глупость она спорола тогда, квартиру отдав. Может, надо было думать о себе, о старости, о детях, а не о чужом горе. Может, и правда, доброта ее боком выходит. Только поздно теперь локти кусать. Квартира уплыла, как сон, Мишка испарился, словно дым, и дочь отдалилась, как звезда далекая. Осталась лишь эта кухня убогая, да старенькие часы, равнодушно отсчитывающие секунды уходящей жизни.
Через два дня телефон вновь зазвонил. Ира. Голос звучал мягче, словно вода потеплела под весенним солнцем, лед тронулся.
– Мам, привет. Как ты там?
– Да ничего, Ирочка, пока дышу, – ответила Анна Петровна стараясь спрятать горечь в голосе, как болезнь глубоко внутри.
– Мам, слушай, я тут подумала… – замялась дочь, подбирая слова, словно ключи к старому замку. – С деньгами пока напряг, сама знаешь, кризис, все нестабильно. Но… может, продуктами тебе помогу? Буду раз в неделю привозить, что надо. Как тебе такой вариант?
Анна Петровна молчала, смотрела в окно на голые ветви деревьев, стучащие в стекло, как непрошеные гости. Продукты – конечно, помощь. Хлеб насущный, как говорится. Каша с маслом, чай сладкий. Прожить можно. Но лекарства? Коммунальные платежи? А душа? Разве душе достаточно одной гречки? Разве не хочется иногда маленькой радости, не только выживать, но и жить? Но понимала – это максимум, на что стоит рассчитывать. И надо быть благодарной и за это – хоть какое-то тепло, хоть какая-то забота.
– Спасибо, Ирочка, спасибо и на том, – тихо сказала она, глотая обиду, как горькую пилюлю. – Привози, конечно, буду рада любой помощи.
В субботу приехала Ира. Не одна – с мужем, груженые пакетами, словно Дед Морозы, только без шуток и веселья. Пакеты тяжелые – макароны, крупы, консервы рядами, мясо замороженное, фрукты яркие, как воспоминание о лете. И коробка зефира – мамино любимое лакомство, словно сладкая заплата на рваные края сердца. Компенсация за жесткие слова, за холодный отказ.
Сидели на кухне, пили чай с зефиром в молчании, словно чужие люди, за одним столом случайно встретившиеся. Ира рассказывала про работу сухо, бесцветно, муж ее молчал, угрюмо хмурился в окно. Анна Петровна кивала невпопад, подливала чай, и чувствовала себя лишней в этом странном, формальном общении. Не дочь рядом – социальная служба, не родные души – просто вежливые соседи.
Когда Ира с мужем собрались уходить, Анна Петровна решилась, робко спросила, словно милостыню просила:
– Ирочка… а может… ты бы могла мне немного денег дать на лекарства? Ну хоть чуть-чуть, до пенсии не дотянуть… Сердце совсем раскапризничалось…
Ира замерла у порога, как изваяние, повернулась медленно, тяжело. В глазах мелькнула тень – то ли раздражения, то ли вины, то ли бессилия. Снова заскрипела старая, заезженная пластинка обиды.
– Мам, ну мы же только что обсуждали… Кому квартиру подарила… – начала устало, обреченно, словно по заученному тексту.
И Анна Петровна махнула рукой бессильно, остановила ее жестом – довольно, не надо больше слов. Поняла – стена непробиваема, глухота неизлечима, пропасть непреодолима. Квартира эта – не просто жилье – вечный камень раздора, неразрешимый узел их отношений.
– Ничего, Ирочка, ничего, – тихо сказала она, голосом погасшим, как догоревшая свеча. – Не надо денег. Спасибо и за продукты. Приезжайте еще, если время будет.
Ира быстро кивнула, словно соглашаясь на побег, чмокнула мать в щеку на скорую руку и исчезла за дверью, как тень. За ней муж буркнул что-то неразборчивое и тоже ушел. И вновь – тишина. Только гулкое эхо хлопнувшей двери и тяжелая, давящая пустота. Опять одиночество, словно непрошеный гость, навсегда поселившийся в ее доме.
Анна Петровна села за стол, смотрела на пакеты с едой, на коробку зефира в яркой обертке, и слезы вновь подступили к горлу горячей волной. Не от голода – нет, спасибо и за это. А от холода в душе, от непроходящей боли, от осознания – квартира лишь символ, только искра, запалившая давний пожар непонимания. Настоящая стена между ними возведена годами, кирпичик за кирпичиком, из обид невысказанных, из разных жизней сложенных, из чуждых ценностей слепленных. И никакой зефир сладкий, никакие продукты щедрые не растапливают вечный лед отчуждения, не уничтожат пропасть между матерью и дочерью.
Она взяла зефирку, белую, воздушную, положила в рот – словно пыталась заесть горечь. Сладкая ватнообразная масса растаяла на языке, не принеся ни радости, ни утешения. Только приторный, липкий привкус несбывшихся надежд остался во рту, как горькое послевкусие уходящей жизни. И стук старых часов, неумолимо тикающих на стене, отсчитывающих ее одинокие, пустые дни.