Людмила Ивановна проснулась еще затемно, хотя будильник был заведен на шесть. Сон не шел. Сегодня был тот самый день, которого они с Григорием ждали и боялись последние три года. Пашка, их единственный сын, гордость и надежда, вез невесту. Из самой Москвы.
— Гриша, вставай, — шепотом позвала она мужа, толкнув его в бок. — Тесто уже подошло, надо печь растапливать. Да смотри, дрова бери березовые, сухие, чтобы дыму не было. Не дай бог, закоптит, что девочка подумает?
Григорий Петрович, кряхтя, спустил ноги с высокой кровати. Он был мужчиной крупным, молчаливым и основательным. Всю жизнь проработал на пилораме, руки имел тяжелые, в мозолях, но сердце доброе. Он редко спорил с женой, особенно когда дело касалось сына.
— Да встаю я, Люда, встаю. Чего суетишься? Чай, не английская королева едет, а наша, русская девка. Ну, городская, подумаешь…
— Ой, Гриша, ты Пашку не слушал? — Людмила уже накидывала халат, торопливо закалывая седеющие волосы. — Он же сказал: Анжела — девушка непростая. У нее свой бизнес, салон какой-то красоты. Привыкла к комфорту. А у нас что? Удобства, прости господи, во дворе, да и те покосились. Хоть бы ты дверь в туалете смазал, скрипит, как потерпевшая.

Весь день прошел в лихорадочной суете. Людмила Ивановна накрывала на стол так, словно ждала проверку из санэпидемстанции. Достала лучшую скатерть — ту самую, цветастую, с яркими маками и васильками, которую берегла для особых случаев. Она казалась ей верхом нарядности и праздника. Натерла до блеска граненые рюмки, выставила холодец, который варила всю ночь, напекла пирогов с капустой и мясом, достала соленья. В доме пахло уютом, сдобой и немного — старым деревом, запах которого не выветрить ничем.
Ближе к обеду к воротам подъехала блестящая черная иномарка. Машина была такой низкой, что Людмила испуганно охнула, когда та чиркнула дном о кочку возле их забора.
— Приехали! — выдохнула она, вытирая руки о передник и срывая его с себя. — Гриша, надевай пиджак!
Они вышли на крыльцо. Из машины вышел Павел — повзрослевший, раздобревший, в модном пальто нараспашку. А следом, брезгливо морщась, выбралась она. Анжела.
Первое, что бросилось в глаза Людмиле, — это абсолютно белые, замшевые сапоги на тонкой шпильке. В их деревне, где асфальт заканчивался за пять километров до въезда, такая обувь выглядела как вызов здравому смыслу. Девушка была красива той холодной, отстраненной красотой, которую видишь в журналах: идеально гладкие волосы, ни одной морщинки, губы, словно нарисованные, и глаза, спрятанные за темными очками, несмотря на пасмурную осень.
— Мама, папа, встречайте! — Павел раскинул руки, обнимая родителей.
Людмила прижалась к сыну, вдыхая запах дорогого парфюма, который перебивал родной запах ее ребенка.
— Здравствуйте, — процедила Анжела, не снимая очков. Она даже не кивнула, а лишь слегка повела подбородком.
— Здравствуй, доченька, добро пожаловать, — засуетилась Людмила, пытаясь обнять гостью, но та ловко увернулась, сделав вид, что поправляет сумочку.
— Павел, ты же сказал, что здесь есть дорога, — голос у Анжелы был высокий, капризный, с металлическими нотками. Она смотрела на свои белые сапоги, на которых уже виднелись капельки осенней грязи. — Я чуть каблук не сломала. Это же ужас какой-то.
— Ну, Анжелик, это же деревня, экзотика! — виновато улыбнулся Павел, подхватывая ее чемодан. — Пойдем в дом, там тепло.
Они двинулись к крыльцу. Григорий Петрович молча наблюдал за этой сценой, нахмурив густые брови. Он заметил, как сын, его Пашка, который раньше мог и трактор починить, и забор поправить, теперь семенит вокруг этой фифы, словно лакей.
Как только Анжела переступила порог сеней, она демонстративно зажала нос надушенным платком.
— Боже, Паша, чем это воняет? — громко спросила она.
Людмила замерла. В сенях пахло сушеными травами, немного старой овчиной от тулупа и, конечно, скотиной — сарай был пристроен к дому, так строили испокон веков, чтобы зимой в тепло не выходить.
— Это… хозяйством пахнет, — тихо сказала Людмила, чувствуя, как краснеют щеки. — У нас коровка, поросята…
— Навозом это пахнет, а не хозяйством, — отрезала Анжела, проходя в горницу.
Она оглядела комнату так, словно попала в музей пыток. Ее взгляд скользнул по домотканым половикам, по старинному буфету, по фотографиям в рамках на стенах. Людмила видела, как кривится ее лицо.
— Паша, куда мне поставить сумку, чтобы она не провоняла? — спросила гостья, не глядя на хозяев. — И где здесь можно помыть руки? Надеюсь, вода горячая есть?
— Умывальник вон там, в углу, — Григорий махнул рукой в сторону кухни. — Вода в бачке теплая, я подогрел.
Анжела подошла к умывальнику — старой конструкции с «пипкой», на которую надо давить снизу. Она брезгливо потыкала в нее пальцем с длинным маникюром.
— Серьезно? — она обернулась к Павлу. — Ты привез меня в девятнадцатый век? Как я должна этим мыть руки?
— Анжел, ну потерпи, завтра уже уедем, — зашептал Павел.
— Я не для того делала маникюр за двадцать тысяч, чтобы сломать его об этот… агрегат.
Людмила Ивановна метнулась к ней с кувшином теплой воды и тазиком.
— Давай я полью, деточка, давай, вот так, — она лила воду на холеные руки будущей невестки, чувствуя себя служанкой в собственном доме. Анжела даже не поблагодарила, лишь стряхнула воду и потребовала полотенце.
— Только чистое, пожалуйста. И без запаха, — добавила она.
Григорий Петрович сидел на табурете, сцепив пальцы в замок. Костяшки побелели. Он смотрел на сына, ожидая, что тот одернет невесту, скажет ей хоть слово. Но Павел лишь виновато улыбался и разводил руками, мол, ну вот такая она, потерпите.
Это было только начало. Впереди был обед.
Когда все наконец уселись за стол, напряжение в воздухе можно было резать ножом. Людмила Ивановна старалась не замечать высокомерия гостьи. В конце концов, мать готова стерпеть все, лишь бы сыну было хорошо. Если Паша ее выбрал, значит, есть за что любить. Может, она просто устала с дороги? Может, городской девушке и правда в диковинку их простая жизнь?
Людмила с гордостью внесла главное блюдо — гуся, запеченного с яблоками. Золотистая корочка лоснилась от жира, аромат стоял такой, что у Григория Петровича, который с утра ничего не ел, потекли слюнки.
— Угощайтесь, дорогие, — пела Людмила, накладывая сыну огромный кусок. — Анжелочка, тебе ножку или грудку? Грудка помягче будет.
Анжела посмотрела на тарелку так, будто там лежала жаба.
— Я такое не ем, — заявила она, отодвигая тарелку мизинцем. — Вы видели, сколько здесь жира? Это же холестериновая бомба. Я слежу за фигурой, в отличие от… некоторых.
Она красноречиво посмотрела на полноватую Людмилу Ивановну. Та осеклась, рука с ложкой замерла в воздухе.
— Но это же свое, домашнее, без химии… — пробормотала мать.
— Жир есть жир, — отрезала Анжела. — Паша, дай мне воды. И есть у вас что-нибудь нормальное? Салат без майонеза? Овощи на пару?
— Огурчики есть соленые, помидорки… — растерялась хозяйка.
— Соленое задерживает воду. Я буду отекать. Ладно, налейте чаю. Только не этого вашего, из веника, а нормального, зеленого.
— У нас черный только, индийский, со слоном… И травяной, я сама собирала: душица, зверобой…
Анжела закатила глаза.
— Понятно. Я так и знала, что умру здесь с голоду. Паша, принеси из машины мои протеиновые батончики.
Павел, покраснев до корней волос, вскочил и побежал на улицу. Григорий Петрович медленно жевал гуся, не чувствуя вкуса. Он смотрел в свою тарелку, чтобы не встретиться взглядом с женой. Ему было стыдно. Стыдно за сына, стыдно перед женой, которая весь день простояла у плиты, чтобы угодить этой кукле.
Когда Павел вернулся с батончиками, Анжела, шурша оберткой, принялась оглядывать стол.
— Слушайте, — вдруг сказала она, указывая наманикюренным пальцем на скатерть. — А можно это убрать?
— Что убрать? — не поняла Людмила.
— Эту скатерть. Она ужасна. Эти цветы… от них рябит в глазах. Слишком пестро, слишком аляписто. Это же дурной вкус, китч. У меня от этого узора начинается мигрень. Нельзя постелить что-то однотонное? Белое или бежевое?
Людмила Ивановна побледнела. Эта скатерть была подарком ее покойной матери. Она доставала ее только на Пасху и Рождество. Для нее эти маки были символом радости и дома.
— У нас нет другой праздничной, — тихо сказал Григорий, не поднимая глаз. Голос его прозвучал глухо, как из бочки.
— Ну тогда вообще снимите. Лучше голый стол, чем это убожество, — Анжела откусила свой батончик, не замечая повисшей тишины.
Людмила молча встала, свернула край скатерти, стараясь не заплакать. Руки ее дрожали.
— Мам, оставь, — вдруг подал голос Павел. — Нормальная скатерть.
— Паша! — Анжела резко повернулась к нему. — Ты хочешь, чтобы у меня болела голова? Ты же знаешь, я чувствительна к визуальному шуму. Убери это немедленно.
И Павел… Павел опустил глаза.
— Мам, ну правда, может, уберем? Если Анжеле плохо…
Людмила медленно стянула скатерть, обнажив старый, рассохшийся деревянный стол с царапинами и пятнами. Праздник был уничтожен. Теперь это было просто поедание пищи в мрачной тишине.
В этот момент во дворе закукарекал петух. Петя, гордость Григория, огромный, с переливающимся хвостом, решил подать голос, хотя время было послеобеденное.
Анжела вздрогнула и выронила вилку (она все-таки ковыряла холодец, выискивая там мясо без жира).
— Господи! Что это?!
— Петух поет, — буркнул Григорий.
— Поет? Это он орет! Как резаный! — взвизгнула Анжела. — Вы можете его заткнуть? У меня сейчас лопнут перепонки. Паша, скажи им, чтобы они убрали эту птицу!
— Куда ж мы его уберем? — удивилась Людмила. — Он во дворе гуляет.
— Ну так загоните его куда-нибудь! Или суп из него сварите! Невозможно же сидеть! Вонь, эта жуткая скатерть, а теперь еще и этот вопль. Я здесь с ума сойду. Паша, почему ты не предупредил, что твои родители живут в таком… зоопарке?
Слово «зоопарк» повисло в воздухе. Григорий Петрович положил вилку. Звук удара металла о дерево прозвучал как выстрел. Он медленно поднял голову и посмотрел на невестку. В его глазах, обычно спокойных и добрых, зажегся нехороший огонек.
— Мы здесь живем, дочка, — сказал он медленно, чеканя каждое слово. — И родители наши жили. И деды. И никто не жаловался.
— Ну, значит, у них не было вкуса и самоуважения, — фыркнула Анжела, не чувствуя опасности. Она привыкла, что перед ней все лебезят. — Человек должен стремиться к лучшему, а не гнить в навозе. Паша, мне нужно еще чаю. И помой кружку получше, на ней какой-то налет.
Павел метнулся к чайнику. Людмила сидела, сжавшись в комок, словно ожидая удара. Она видела, как на шее мужа вздулась жилка. Терпение Григория было огромным, как сибирская река, но у каждой реки есть берега. И вода уже подступала к самой кромке.
Анжела встала из-за стола и пошла по комнате, цокая каблуками по крашеным половицам. Ей было скучно, и она искала, к чему бы еще придраться, чтобы развлечь себя и показать свою значимость. Ее взгляд упал на красный угол.
Красный угол в доме Григория и Людмилы был особенным местом. Там, на угловой полке, стояли старинные иконы в темных окладах: Николай Чудотворец и Казанская Божья Матерь. Иконы достались Григорию от бабушки, которая спасла их из горящей церкви в тридцатые годы. Они были обрамлены вышитым рушником — тонкой, кружевной работы, уже пожелтевшим от времени. Перед иконами теплилась лампадка, а рядом лежала засохшая веточка вербы с последнего Вербного воскресенья. Это было сердце дома, его душа и защита.
Анжела подошла к углу вплотную. Она наклонила голову, рассматривая иконы с видом оценщика в ломбарде.
— Ого, какой антиквариат, — протянула она насмешливо. — Паша, смотри. Это же, наверное, денег стоит, если отреставрировать. Хотя вид у них, конечно… жутковатый.
— Не трогай, Анжела, — тихо попросила Людмила. Голос ее дрожал. — Это святое.
— Ой, да ладно вам, «святое», — отмахнулась девушка. — Двадцать первый век на дворе, а вы все идолам кланяетесь. Мракобесие какое-то.
Она протянула руку и брезгливо потрогала край рушника.
— А эта тряпка зачем? Пылесборник же натуральный! — Анжела поморщилась и чихнула, картинно прикрыв рот ладошкой. — Фу, здесь пылища вековая! У меня аллергия начнется. Паша, убери это немедленно.
— Что убрать? — не понял Павел, который все еще возился с чаем.
— Ну вот это все! — она широким жестом обвела иконы и рушник. — Весь этот угол. Он портит весь интерьер, давит на психику. Эти глаза на досках… они на меня смотрят, мне не по себе. Давайте накроем чем-нибудь или вынесем в чулан. Я не смогу спать в доме, где на меня пялятся эти…
Она не договорила. Анжела потянулась, чтобы снять рушник, намереваясь, видимо, бросить его на стул или на пол. Ее пальцы с длинными красными ногтями ухватили старинную ткань.
В этот момент раздался грохот.
Григорий Петрович встал. Он встал так резко, что тяжелый дубовый стол содрогнулся, и посуда жалобно зазвенела. Граненая рюмка покатилась, упала на пол и разлетелась вдребезги. Звон стекла в полной тишине прозвучал оглушительно.
Анжела вздрогнула и отдернула руку, испуганно обернувшись. Она увидела перед собой не добродушного деревенского мужичка, которого она презирала, а разъяренного медведя. Лицо Григория потемнело, глаза метали молнии. Он не кричал, но от его вида стало холодно даже Людмиле.
— А ну, отойди, — сказал он. Голос его был тихим, но в нем звучала такая сталь, что Павлу захотелось спрятаться под стол. — Руки убрала.
— Вы… вы чего? — пролепетала Анжела, растеряв весь свой лоск. — Я просто хотела…
— Я сказал — отойди от икон! — рявкнул Григорий так, что стекла в окнах задребезжали. — Ты в чьем доме находишься, пигалица? Ты кем себя возомнила?
— Паша! — взвизгнула Анжела, ища защиты у жениха. — Он на меня орет! Сделай что-нибудь!
Но Павел стоял, прижавшись к дверному косяку, бледный и растерянный.
— Ты пришла в мой дом, — Григорий вышел из-за стола и сделал шаг к ней. Он был огромен и страшен в своем гневе. — Тебя встретили как родную. Стол накрыли, лучшее отдали. Мать ночь не спала, готовила. А ты нос воротишь? Скатерть тебе пестрая? Навозом тебе пахнет?
Он наступал на нее, и Анжела пятилась, пока не уперлась спиной в тот самый красный угол.
— Мы для тебя — прислуга? Обслуживающий персонал? — продолжал Григорий. — Так вот, слушай меня внимательно, «королева». Здесь не твой салон красоты. Здесь люди живут. Трудом живут, землю любят, предков чтут. А ты… ты пустая. Красивая обертка, а внутри — гниль.
— Гриша, не надо, у нее сердце… — попыталась вмешаться Людмила, но муж остановил ее жестом.
— Молчи, Люда! Хватит. Натерпелись. Сын! — он повернулся к Павлу. — Если это твой выбор — твое право. Но чтобы ноги этой хамки в моем доме больше не было. Иконы ей мешают… Да эти иконы, может, единственное, что этот дом держит! А она — «тряпки», «пылесборник»…
— Да пошли вы! — вдруг взвизгнула Анжела, к которой вернулась ее наглость от страха. — Больно надо мне в вашем свинарнике оставаться! Паша, мы уезжаем! Сию же минуту! Ты слышишь?! Или я еду одна!
Она схватила свою сумочку, задела плечом Людмилу, чуть не сбив ее с ног, и вылетела в сени.
— Я жду в машине! — донесся ее визг с улицы. — Если через минуту тебя не будет, мы расстаемся!
В горнице повисла тяжелая тишина. Павел стоял, переводя взгляд с отца на мать. Людмила плакала, закрыв лицо руками.
— Пап… ну зачем ты так? — прошептал Павел. — Она же городская, она не понимает…
— Все она понимает, сынок, — устало сказал Григорий, и гнев его ушел, оставив только горечь. Он тяжело опустился на табурет. — Хамство не имеет прописки — городское оно или деревенское. Не уважает она нас. И тебя, Паша, не уважает. Ты у нее на побегушках, как собачонка. Неужели не видишь?
— Я люблю ее, — упрямо сказал Павел, но голос его дрогнул.
— Люби, — кивнул отец. — Но дом наш не позорь. И мать в обиду не давай. Иди. Вон, сигналит уже твоя… королева.
С улицы доносился яростный гудок автомобиля. Павел потоптался на месте, потом махнул рукой и выбежал из дома.
Людмила бросилась к окну. Она видела, как сын сел в машину, как Анжела что-то яростно выговаривала ему, размахивая руками. «Мерседес» рванул с места, обдав грязью свежевыкрашенный забор, и скрылся за поворотом.
Людмила Ивановна опустилась на лавку рядом с мужем и положила голову ему на плечо.
— Уехал, — всхлипнула она. — Поссорились мы с сыном, Гриша. Навек поссорились.
Григорий обнял жену своей тяжелой, теплой рукой.
— Ничего, Люда. Ничего. Если он мужик — поймет. А если нет… значит, плохо мы его воспитали. Зато совесть наша чиста. А скатерть… — он потянулся и достал скомканную скатерть с пола. — Постели обратно, мать. Красивая скатерть. Праздничная.
Он аккуратно расправил цветастую ткань на столе, разглаживая ладонью яркие маки.
— Давай чай пить, Люда. С пирогами. Остыли поди совсем.
В доме стало тихо. Только за окном начинал накрапывать осенний дождь, да в углу, озаренные слабым светом лампады, спокойно смотрели на них старые лики святых, видевшие в этом доме и не такое. Они сохранили свою честь. А сын… Сын вернется. К корням всегда возвращаются, когда мишура облетит.
Машина неслась по размытой осенней дороге, подбрасывая на ухабах. В салоне, пахнущем дорогой кожей и духами Анжелы, стояла ледяная тишина. Павел крепко сжимал руль, глядя прямо перед собой на мелькающие деревья. Рядом с ним, на пассажирском сиденье, сидела Анжела. Она больше не кричала. Она перешла на холодное, презрительное шипение, которое было хуже любого крика.
— Ты доволен? Ты унизил меня, Павел, — чеканила она слова. — Ты позволил этому… этому мужлану на меня орать. На меня! Ты хоть понимаешь, кто я и кто он? Он же дикарь, пещерный человек! Он руки после своего навоза мыл вообще?
Павел молчал. Его лицо превратилось в каменную маску. Перед глазами стояла не искаженная злобой физиономия Анжелы, а лицо матери — мокрое от слез, растерянное, обиженное. И лицо отца — суровое, полное праведного гнева и горького разочарования. «Ты у нее на побегушках, как собачонка». Эти слова впились в мозг раскаленным гвоздем. Он столько раз оправдывал капризы Анжелы, ее высокомерие, ее брезгливость. «Она другая, она из другого мира, ей надо привыкнуть». Но сегодня он увидел не просто другую, он увидел чужую. Чужую и враждебную всему, что было ему дорого.
— Чего ты молчишь? — не унималась Анжела. — Тебе нечего сказать в свое оправдание? Ты должен был поставить его на место! Сказать: «Не смей так разговаривать с моей будущей женой!» А ты что? Стоял и блеял, как баран. Тряпка!
— Замолчи, Анжела, — тихо, но твердо произнес Павел.
Она на мгновение опешила от такого тона, но тут же вспыхнула с новой силой.
— Что?! Ты мне смеешь указывать? После того, что я пережила? Этот смрад, эта грязь, эта отвратительная еда! И эти доски в углу… Я думала, меня стошнит! И ты еще смеешь мне рот затыкать? Да я для тебя все делаю! Я тебя в люди вывела! Кем ты был, когда мы познакомились? Провинциальный мальчик в потертых джинсах. Я научила тебя одеваться, я ввела тебя в свой круг, я нашла тебе престижную работу через своих знакомых! А ты так мне платишь?
Павел резко затормозил на обочине. Машина встала. Он повернулся к ней, и Анжела впервые увидела в его глазах не обожание и покорность, а холодную ярость.
— Работу я нашел себе сам, Анжела. И в люди я вышел сам, потому что у меня есть мозги и образование, которое мне, между прочим, дали те самые «дикари». Те самые, которые продали корову, чтобы я мог учиться в городе.
— Ах, какая трогательная история! — съязвила она. — Продали корову! И что, я теперь должна им в ножки кланяться за это? Они родили тебя — они и должны были тебя обеспечивать. Это их обязанность.
Ее слова были как удары хлыста. Павел вдруг осознал, что они говорят на разных языках. Даже не на разных языках — они жили в разных вселенных, с разными системами ценностей. В его вселенной были долг, благодарность, любовь к родителям. В ее — только выгода, статус и бесконечное «я».
— Моя мать, — сказал он медленно, глядя ей в глаза, — всю ночь не спала, чтобы напечь пирогов для тебя. Пирогов, которые ты даже не попробовала. Мой отец достал лучшую наливку, которую берег на мою свадьбу. Моя мать постелила скатерть, которая была ей дороже всего, потому что это память о ее матери. А ты… ты все это растоптала своими белыми сапогами. Ты не просто их оскорбила, ты плюнула им в душу.
— Ой, какие мы нежные! — рассмеялась Анжела. — Душа! О чем ты говоришь, Паша? Какая душа в двадцать первом веке? Есть комфорт, есть успех, есть деньги. Все остальное — лирика для нищих. И если ты хочешь быть со мной, тебе придется это усвоить. И выбрать. Либо я, либо твоя нищая семейка с их средневековыми понятиями.
Она произнесла это как ультиматум, уверенная в своей победе. Она всегда побеждала.
Павел смотрел на нее долго, изучающе. Словно видел впервые. Идеальная укладка, дорогой макияж, брендовая одежда. Идеальная оболочка. А что внутри? Слова отца — «пустая, а внутри гниль» — оказались страшной правдой. Любовь, которая еще утром казалась ему огромной и всепоглощающей, съежилась, усохла и превратилась в горстку пепла. Осталась только жалость.
Он молча завел машину и поехал дальше. До самой Москвы они не проронили ни слова. Анжела сидела надувшись, уверенная, что он «переварит» и приползет извиняться. Она не понимала, что в этой тишине Павел прощался. Прощался с ней, с их общей жизнью, с той версией себя, которой он был рядом с ней. Он ехал в Москву, чтобы уйти навсегда.
Их квартира в элитном жилом комплексе встретила их тишиной и запахом озона от очистителя воздуха. Белые стены, панорамные окна с видом на огни большого города, минималистичная мебель из стекла и металла. Раньше Павел гордился этим жилищем. Оно было символом его успеха, его новой жизни. Сегодня оно показалось ему стерильным, безжизненным, похожим на операционную. Здесь не пахло домом. Здесь ничем не пахло.
Анжела, не раздеваясь, прошла в гостиную и налила себе бокал вина.
— Я хочу, чтобы ты завтра же позвонил им и потребовал извинений, — ледяным тоном сказала она, не глядя на него. — Особенно твой отец. Пусть извинится за то, что посмел на меня повысить голос. Иначе я этого так не оставлю. У меня есть связи, я могу устроить им «веселую жизнь». Проверки, штрафы… мало ли за что можно зацепиться в их сарае.
Павел медленно снял пальто. Он посмотрел на нее — красивую, уверенную в своей правоте и безнаказанности хищницу. И почувствовал не страх за родителей, а омерзение.
— Не будет никаких звонков, Анжела.
— То есть как это? — она резко обернулась. — Ты собираешься проглотить это оскорбление? Ты позволишь им так со мной обращаться?
— Я не позволю тебе угрожать моим родителям, — ответил он спокойно. — Этот разговор окончен.
Он прошел в спальню и начал доставать с полки старый рюкзак. Анжела вошла следом, ее лицо исказилось от удивления и злости.
— Что ты делаешь? Куда ты собрался?
— Я ухожу.
— Уходишь? — она рассмеялась. — Куда ты пойдешь? На вокзал? К своим предкам в навоз? Не смеши меня, Павел. Ты без меня — никто. Ты вернешься через день, когда деньги закончатся.
Он молча продолжал бросать в рюкзак самые необходимые вещи: документы, ноутбук, пару сменных футболок, старый свитер, связанный матерью. Он не тронул ничего из того, что покупала ему она: ни дорогие часы, ни кашемировые джемперы, ни брендовые кроссовки.
— Ты не понимаешь, — сказал он, не глядя на нее. — Дело не в деньгах. И никогда не было. Я думал, я люблю тебя. Но я, кажется, любил образ, который сам себе придумал. А сегодня я увидел тебя настоящую. И… мне жаль.
Он застегнул рюкзак и пошел к выходу. Анжела бросилась за ним, ее голос срывался на визг.
— Ты пожалеешь об этом! Слышишь? Я уничтожу тебя! Я всем расскажу, какой ты неблагодарный! Ты нигде не найдешь работу! Ты вернешься в свою деревню и будешь до конца жизни хвосты коровам крутить!
Павел остановился у двери, повернулся и посмотрел на нее в последний раз.
— Знаешь, Анжела, может, это и не самая плохая жизнь. Там, по крайней мере, все настоящее. И люди, и чувства, и даже запах навоза. А здесь… здесь все подделка. И ты тоже.
Он открыл дверь и вышел на лестничную площадку. Хлопок двери отрезал его от прошлой жизни. Спускаясь в лифте, он вдруг почувствовал невероятное облегчение, словно сбросил с плеч непосильную ношу. Золотая клетка осталась позади.
Он не поехал на вокзал. Он поехал в дешевый хостел на окраине города, который нашел через интернет. Ему нужно было переночевать и подумать. Лежа на узкой койке в комнате на восемь человек, под храп и бормотание соседей, он чувствовал себя более свободным и счастливым, чем когда-либо в своей роскошной квартире.
Утром он позвонил на работу и сказал, что увольняется. Начальник, приятель Анжелы, пытался язвить и угрожать, но Павлу было все равно. Он положил трубку, купил билет на ближайший автобус и поехал домой. Не в Москву, а домой. По-настоящему.
Дорога в родную деревню показалась Павлу бесконечно долгой. Он смотрел в окно автобуса на унылый осенний пейзаж, но теперь он не казался ему серым и депрессивным. Он видел в нем особую, строгую красоту. Он вспоминал, как в детстве бегал по этим полям, как ловил рыбу в этой речке, как лазил на эти деревья. Каждая деталь была наполнена смыслом, теплом, жизнью.
Он вышел на остановке на трассе и пошел пешком оставшиеся пять километров. Ноги вязли в грязи, но он не обращал на это внимания. Холодный ветер бил в лицо, но ему казалось, что он смывает с него всю московскую шелуху, все наносное и фальшивое.
Вот и знакомый поворот. Показалась крыша их дома, из трубы вился сизый дымок. Сердце заколотилось так, что стало трудно дышать. Что он скажет? Как они его встретят? Простят ли?
Он подошел к калитке. Во дворе, спиной к нему, стоял отец. Он чинил забор — тот самый, который вчера обрызгала грязью машина Анжелы. Отец методично забивал гвозди, и каждый удар молотка отдавался у Павла в груди.
Павел открыл калитку. Скрипнула петля. Отец обернулся. Он выпрямился, держа в руке молоток, и молча смотрел на сына. В его взгляде не было ни гнева, ни злости. Только бесконечная усталость и затаенная боль.
— Пап… — выдохнул Павел. Голос его подвел, он не мог вымолвить больше ни слова.
В этот момент на крыльцо вышла мать. Она вытирала руки о передник, тот самый, с маками. Увидев Павла, она замерла, выронив полотенце. Ее губы задрожали.
Павел сделал шаг, потом еще один. Он подошел к отцу и остановился. В горле стоял ком.
— Пап… Прости меня, — прошептал он. — Прости, что я дурак. Что не видел… что не ценил. Прости, что позволил…
Он не договорил. Отец молча положил молоток на перекладину забора. Он посмотрел на сына долгим, тяжелым взглядом, и морщины в уголках его глаз стали глубже. Потом он шагнул вперед и неуклюже, по-мужски, обнял Павла за плечи. Крепко, до хруста.
— Вернулся, сынок? — глухо спросил он. — Ну и ладно.
Этого было достаточно. В этих двух словах было все: и прощение, и принятие, и отцовская любовь, которая никуда не делась.
Людмила Ивановна подбежала к ним, обхватила обоих, прижалась мокрой щекой к куртке сына и заплакала. Плакала беззвучно, сотрясаясь всем телом. И Павел, взрослый тридцатилетний мужчина, тоже не выдержал и заплакал, уткнувшись в отцовское плечо, пахнущее деревом, железом и домом.
Они стояли так посреди двора, трое, объединенные горем и любовью, пока не опомнились.
— Пойдем в дом, сынок, ты замерз поди, — засуетилась мать, вытирая слезы. — Голодный, небось? У меня пироги еще остались…
Они вошли в дом. В горнице было тепло и пахло сдобой. На столе лежала та самая, «слишком пестрая» скатерть. В красном углу мирно теплилась лампадка перед старыми иконами. Все было на своих местах. И Павел понял, что он тоже наконец на своем месте.
Он сел на лавку, где вчера сидел отец, и с жадностью ел остывший пирог с капустой. Это была самая вкусная еда в его жизни. Мать сидела напротив и смотрела на него, не в силах сдержать счастливой улыбки. Отец молча подливал ему в кружку горячий чай с душицей.
Никто не спрашивал про Анжелу. Никто не упрекал. Они просто были вместе. В этот вечер Павел понял простую вещь: можно построить карьеру, заработать все деньги мира, жить в самой роскошной квартире. Но если тебе некуда вернуться, если нет людей, которые любят тебя не за что-то, а просто так, — ты самый бедный человек на свете. Он был богат. Невероятно богат. И его богатство было здесь, в этом старом деревянном доме, за столом, накрытым цветастой скатертью.