Екатерина сидела на кухне, уставшая, с ногами в шерстяных носках, с глухим пульсом в висках от тревоги. Чай в кружке остыл, а она всё смотрела в окно, где топтался мокрый май, и думала, как быстро можно остаться никем в собственном доме.
— Катя! — из комнаты, сипло и резко, крикнула мать. — Где ты там шляешься? У меня в ухе снова звенит.
Катя встала, закатала рукава серого халата и пошла в спальню, где после инсульта лежала её мать, Татьяна Алексеевна. Полгода как слегла — и всё на дочке: уколы, таблетки, памперсы, супы, психи. Полгода без отдыха, свиданий, сна и даже парикмахера. И, что хуже всего, — без ощущения, что тебя хоть кто-то ценит.
— Уже иду, мам. Не звенит, это телевизор орёт. Опять ты ТНТ включила, — Катя подошла к тумбочке, проверила давление. — Сто двадцать на восемьдесят, как у космонавта. Нечего ныть.
Татьяна посмотрела на неё в упор. Лицо у неё после инсульта перекосило, но голос остался острым, как наждак.
— Я вот думаю, Кать. Может, тебе квартиру всё-таки и отписать. Ты ж мне как сиделка, не как дочь…
Катя опустилась на табурет, руки дрожали.
— Мам… да мне ничего не надо. Просто… не выгоняй потом, как Валя советует. И всё.
Они замолчали. Между ними давно образовался ров — не из обид, а из молчаливых ожиданий. Катя ждала благодарности. Мать — самопожертвования. А на горизонте уже собиралась буря в лице сестры.
Валентина появилась, как всегда, неожиданно. В фиолетовой куртке с блёстками и чемоданом, который тащил на себе её новый ухажёр — худосочный мужчина лет шестидесяти, с глазами, как у побитого пса. Катя открыла дверь и сразу поняла — приехали надолго.
— Ну что, племянничка моя! — Валентина расплылась в улыбке, и поцеловала Екатерину в воздух у щеки. — Ты всё ещё тут? Думала, уже замуж ушла, коль такая самостоятельная.
Катя не ответила. Повернулась и пошла на кухню.
— Проходите, Валентина Николаевна, — мрачно бросила она через плечо. — Только тапки наденьте, а то после вас вчерашний визит сантехника — как стерильная операция.
Валентина поселилась в комнате матери, тут же разложив по полочкам свои витамины, крема от «тибетского производителя» и пачки каких-то просроченных БАДов. Уже на второй день начала выносить Катю из себя как мясорубка косточку.
— А ты всё работаешь из дома, да? — спрашивала она, запивая чаёк с мёдом. — Это удобно. А то раньше с офисами-то тебя вечно гнали, я помню.
— Удобно, — кивала Катя, и стискивала зубы. — Особенно когда в доме три человека, и все кроме меня отдыхают.
— Ой, ну не начинай. Ты же молодая, тебе полезно быть в движении. А то засидишься — и всё, начнёт жопа прилипать к дивану.
Катя мечтала ударить её чаем. Но держалась. Мама — вон там, с осунувшимся лицом, под одеялом. Ради неё держалась.
На четвёртый день Валентина устроила «разговор по душам». Выждала момент, когда Татьяна задремала под сериал, а Катя резала салат.
— Знаешь, Екатерина… Я тут подумала. Не дело тебе одной тут всё тянуть. У тебя ведь ни мужа, ни детей. А квартира мамина. И я её родная сестра. Ты-то приписана, но это ничего не значит. Завещание можно оспорить, если будет.
Катя замерла с ножом в руке.
— Вы сейчас серьёзно?
— Абсолютно, — Валя пожала плечами. — Ты думаешь, мама о тебе не заботится? Заботится. Но я тоже, между прочим, имею право. Я ей родная кровь. А ты… Ну, ты хорошая, конечно. Но ты просто одна из.
— Одна из? — Катя рассмеялась, как хриплый мотор. — Полгода памперсы, таблетки, компрессы — это “одна из”? А вы кто? Гостья на неделю с чемоданом и “мужичком на подхвате”? Вы где были, когда она не могла подняться, когда я её с кровати снимала в четыре утра?
— Не перегибай. Я тоже переживала. Просто жила далеко.
— На автобусе два часа. Не в Париже же, — Катя швырнула нож в раковину. — Слушайте, Валентина Николаевна. Можете считать, как хотите. Только вот вам один факт: я здесь живу. И мама меня здесь оставила. А если вы попытаетесь это оспорить — будет война. Я до прокуратуры дойду. Распишу, как вы тут с витаминочками. А на десерт — дневник её. Слышали?
— Какой ещё дневник? — Валентина вздернула бровь.
— А вот это уже не ваше дело, — Катя отвернулась. — Но если надо будет, я покажу, где вы расписались, что от квартиры отказались. Там всё есть. Мама думала, что это выкинула. А я нашла. В комоде, под тряпками.
В ту ночь Катя не спала. Мать спала тревожно, что-то бормотала, а Валентина тихо ходила по квартире, как привидение с драной душой. Катя лежала на раскладушке в зале и думала: «Где ты оступилась, Катя? В какой момент из дочери превратилась в обслугу? Почему, когда ты отдаёшь — у тебя всё отбирают? И кто тебе сказал, что родство — это гарантия любви?»
Она понимала: Валентина просто так не сдастся. И начнётся борьба. Настоящая. А ещё она чувствовала: внутри её, как огонёк под мокрым пледом, вдруг разгорелось что-то новое — злость. Не мстительная, а здоровая. Та, что поднимает человека с колен.
***
Катя проснулась раньше всех. Часы показывали без пятнадцати шесть, за окном шёл тихий дождь, лениво стуча по подоконнику. На кухне она заварила себе крепкий кофе — не тот, что для гостей, а свой, «рабочий» — крепкий, как солдатская каша. Сделала пару глотков и пошла к комоду в маминой комнате.
Комод был старый, скрипел как старуха на лавке. В нижнем ящике, под вязаными носками и пожелтевшими платками, лежал полиэтиленовый пакет. Катя достала его, как хирург достаёт ампутированный орган: осторожно, с горечью и уверенностью в необходимости. Там действительно был конверт с копией завещания. И приписка — от руки, неровно, дрожащим маминым почерком: «Катя, это справедливо. Прости, если обидела. Ты — единственная, кто осталась рядом».
Катя села прямо на пол. Не плакала. Просто смотрела на бумагу, как на пропуск в другую жизнь.
— Роешься? — Валентина стояла в проёме, в халате, со скрещёнными руками. — Я слышала, ты вставать любишь с петухами.
— Да. А ты всё время появляешься, как плесень на хлебе.
— Ты дерзкая стала, Катя. Вот прям вижу: готовишься меня вышвырнуть.
Катя встала.
— Ты знаешь, Валя, я долго терпела. И тебя, и твои ужимки, и твои намёки, и твою наглость. Но теперь у меня есть бумага. Завещание. Мама всё оформила. Юрист приезжал ещё зимой. Она просто не говорила, потому что боялась вашей истерики.
Валентина побледнела, потом зажала рот рукой, потом снова набрала воздуха.
— Это всё ты её заставила! Она не понимала, что делает! Она после инсульта — как ребёнок!
— Бумаги оформлены до инсульта, — Катя спокойно пошла на кухню. — И подписи — при свидетелях. Если не веришь, могу дать тебе телефон нотариуса. Хотя ты, по-моему, лучше пойдёшь другим путём — начнёшь орать и собирать «общественное мнение». Жаль, тут его нет. Только я, мама и ты, с твоим жалким мужичком.
Валентина резко развернулась и ушла в комнату. Хлопнула дверью так, что Татьяна в спальне застонала.
Катя пошла к матери. Та проснулась, смотрела мутно, но осознанно.
— Опять вы ругались?
— Немного, — Катя поправила ей подушку. — Мам, ты ведь правда это хотела? Не потому что я давила?
Татьяна Алексеевна долго молчала. Потом медленно, с трудом, шевельнула губами:
— Я всё помню… Я не дура. Валя — шум. Ты — тишина. А тишина держит дом.
Катя опустилась на кровать и взяла мать за руку. Та была сухая, как берёзовая веточка.
— Спасибо, — прошептала она. — За всё.
Валентина уехала на следующий день. Утром собрала вещи, пробурчала под нос что-то про «нежелание позориться в суде» и «семейные предательства». Катя молчала. Только махнула рукой и закрыла за ней дверь.
На кухне снова стояла тишина. Только капал кран.
Мама спала. Катя сидела и смотрела на кружку — ту самую, где чай остыл несколько дней назад. Жизнь не изменилась волшебно. Но в ней наконец появился контур. Чёткий. Как подпись внизу страницы.
Теперь всё зависело от неё. И это — впервые — не пугало.
***
Прошло два месяца.
Квартиру затопили соседи сверху — и Катя в субботу весь день провозилась с потолком, вытаскивая влажные одеяла, заклеивая вздувшиеся обои. Мать смотрела из комнаты, укрытая пледом, как генерал, наблюдающий за боями. Иногда просила воды или поправить подушку. И всё чаще — говорила:
— Катя, ты у меня одна. Если бы не ты, я бы в доме престарелых закончила.
Катя не отвечала. Она устала. Не физически — морально. Уставала от этого ощущения: что все тянут, ждут, требуют. А она — будто дежурная по жизни.
Но терпела. Потому что совесть, эта старая, вечно бдительная дрянь, жила у неё внутри. Прямо под сердцем.
Однажды, поздно вечером, Валентина позвонила. Голос был хриплый, прокуренный, с привычной обидой в подтексте:
— Ты, я слышала, уже хозяйка? Жирно устроилась, сестра тебе всё на блюдечке…
Катя зажмурилась.
— Валя, может, по делу? Или просто поругаться пришла?
— По делу. Я адвоката наняла. Он говорит — завещание можно оспорить.
Катя молчала. Потом встала и пошла в коридор, чтобы мать не слышала.
— Валя, я тебя жалею. Правда. Ты всю жизнь живёшь, как будто тебе все должны. Ты с мужиками — ради квартиры, с родственниками — ради выгоды. Ты даже на мать посмотрела как на актив. Не человека. Не женщину, что тебя в детстве за руку водила. А просто — актив.
— О, пошла поучать! — Валентина сорвалась. — Знаешь что, ты вообще в жизни ничего не добилась. Ни мужа, ни детей, ни машины. Сидишь у старухи под юбкой, обои переклеиваешь!
— Может быть, — Катя кивнула. — Но хотя бы с собой не тошно жить.
Суд был через три недели. Катя пошла, не потому что боялась, а чтобы поставить точку.
Зал был пустой — кроме них троих: она, Валентина и Татьяна, которую с трудом дотащили на инвалидной коляске.
Судья — женщина лет пятидесяти, с усталым лицом и коротким каре — взглянула на документы, на завещание, на справки, на даты.
— Татьяна Алексеевна, вы подтверждаете, что подписали завещание добровольно? В здравом уме?
— Да, — прошептала мать, — я была в сознании. Я хотела. Катя — мой человек.
— А Валентина Николаевна? Вы возражаете?
— Я считаю, сестру обманули, — выпалила Валя. — Катя её изолировала! Навязала мнение!
— А кто продал семейные часы без согласия? — не выдержала Катя. — И бабушкины серьги? Иконы? Ваша совесть не звенела?
Судья подняла брови.
— У вас есть доказательства?
— У соседки Анны Ивановны есть список. Мама ей продиктовала. Всё, что Валентина унесла, когда «ухаживала».
Судья положила ручку.
— Всё ясно. В иске отказано. Завещание действительно. Заседание окончено.
Выйдя из зала, Валентина разрыдалась.
Катя стояла рядом, не зная, что делать. Руки чесались обнять — по старой памяти. А внутри было пусто.
— Ты победила, — сквозь слёзы сказала Валентина. — Только радости у тебя от этого не будет.
— Это не победа, — Катя тихо поправила шарф. — Это расплата. За то, что я выбрала не бросать. За то, что не торговала. Просто жила.
Валентина молча ушла. И больше не появлялась.
Через полгода Татьяны Алексеевны не стало. Ушла спокойно. Катя сидела рядом, держала за руку, читала газету. В последний момент мать улыбнулась и прошептала:
— Умничка моя. Живи теперь. Только — ради себя.
Катя сделала ремонт. Сняла выцветшие ковры. Купила новый холодильник и выкинула дребезжащий телевизор, который они с мамой терпели годы. И однажды вечером села на кухне с бокалом дешёвого вина. Смотрела в окно. И впервые за долгое время не чувствовала вины. Было горько. Было пусто. Но было — по-настоящему.
Она достала завещание, положила его в конверт и написала сверху: «Передать тому, кто останется. Только если заслужит».
-Всё-